Роман Литван. МЕЖДУ БОЛЬЮ И ВЕРОЙ

(Роман)

Глава вторая

— Не сразу я отказался от суеты, — сказал Юра, когда мы остались вдвоем. Алексей уехал на встречу с женой, у них были билеты в театр Сатиры. — Раньше щенячья потребность быть в компании, неспособность оставаться на своем месте и эти постоянные перемещения в пространстве — вот что мне было интересно.

Поначалу неосознанно, еще без какого-либо принятого решения, я стал тяготиться пустыми развлечениями. Просто бессознательно я начал убегать от суеты — в свои дела... в свое дело... Во-первых, я уставал от нее, она мне разонравилась. Во-вторых, было дело, для которого требовалось время, и дело перетягивало: я все холоднее сторонился суеты, пока не расстался с нею полностью. А словами я впервые оформил свое поведение, цель и принципы мои гораздо позднее. Я был в ВТО на Новый год, лет восемь-девять назад... пожалуй, точно: праздновали новый, семьдесят второй год. М-м... Там было много знаменитостей. Васильев и Лиепа, и целая куча известных артистов. Сплошь всякая такая публика. Все эти залы на четвертом этаже заставлены были накрытыми столами. Не знаю, пятьсот, тысяча, или две тысячи человек. Очень много.

Где-то в середине ночи, уже во второй половине празднества, когда веселье развернулось во всю ширь, разгулялся народ, разошелся, никого уже не было за столами, бродили по углам, врезались в танцующую толпу, подсаживались к чужой компании, чокались, преувеличенно смеялись и болтали возбужденный вздор, уже отрыгалось пересыщением... Я увидел в середине зала за пустым столом в полном одиночестве великолепно талантливого, знаменитейшего актера. В полном одиночестве, хотя рядом с ним сидела его жена, смазливая и пухленькая. Он не только талантливый, он по-настоящему умный и интересный, я еще до того раньше кое-что слышал о нем и его самого слышал; я им восхищался, и уважал его. Первый порыв какой, когда видишь такого человека? Зависть и стремление. Он распространяет вокруг себя как бы светящуюся сферу, ему никто не нужен — он сам солнце — в его сфере тепло и свет, и интересная жизнь, другая жизнь, и полная насыщенность, отсутствие скуки.

Зависть к тем, кто рядом с ним, и стремление сделаться одним из окружения, приобщиться тепла и света другой его жизни.

И вдруг меня осенило: все это не так, все это иллюзия, наши неверные представления, привычно связанные с такими людьми. Я увидел, ему скучно. Он в одиночестве, он скучает, больше чем я. Меня осенило, не смейся: он такой же человек. Ему скучно. Ему нужно тепло, развлечение, свет от кого-то другого.

Он лишь изредка поднимал голову и смотрел вбок на веселящуюся публику, он был совершенно трезвый, вертел что-то руками на белой скатерти и смотрел на свои руки, серьезный, одинокий за большим столом персон на восемь, которые разбежались искать веселых встреч, жена сидела рядом, и на ее лице припечаталась неестественная ухмылка. Потом жену пригласили на танец, и он остался уже и внешне один за целым столом, заставленным посудой, закусками и бутылками. И вот тут я впервые подумал. Притягательный магнит, который заключен в нем именно для пустых, никчемных людишек, для него самого ничего не значит. Для него существует только одно: его дело, мастерство, какое он способен вложить в свое дело, то бишь талант, это от Бога, и труд, на какой он сам способен заставить себя, отбросив лень, посторонние заботы, развлечения, словом, до минимума сократив пустую потерю времени. Труд и свершения. Интерес его жизни не в фамилии его, не во внешности, не в разговоре, а в том деле, которое он делает, и глупо искать контакта с ним, чтобы пощекотать свои эмоции отраженным интересом великого человека. Нужно самому создавать свой интерес, свое дело, и жить своими достижениями, как и он.

Юра сидел в кресле, а я на диване, он встал, но вместо того, чтобы подойти ко мне, отодвинул стул от письменного стола и поправил загнутый угол ковра на полу у самой стены, под книжными полками, где и не видно было ничего, он только из своего кресла мог заметить этот никчемный беспорядок. Потом он передвинул вазу с цветами на письменном столе, не знаю, на два-три сантиметра, это были мои цветы, он их мне подарил вчера, в субботу, к моему приходу. И после этого он стал осматривать книжные полки, прикасаясь рукой то к стеклу, то к книге, восстанавливая одному ему известный порядок после Алексея, а может быть, после моей утренней уборки пыли. О, как он раздражал меня! Видала я зануд, сама зануда, но такого... Боже, я, кажется, ненавидела его, конечно, не его самого — присущее ему стремление украшать жилище. Он не доверял мне, умению моему, оскорблял мои старания хозяйки.

Он рассказывал о дочери, когда она была маленькой и он жил вместе с ней, это была святая тема, о какой-то раскиданной каше и о том, как она хотела днем смотреть кино и требовала, чтобы выключили свет, не верила, что дневной свет не выключается. При этом он ходил по комнате и наводил порядок, вышел в прихожую, по голосу я слышала, заглянул в большую комнату. Я не воспринимала его слова, только слышала голос, я повторила себе пять, восемь, десять раз скороговоркой «это мелочи, мелочи, всё мелочи, не это главное, я всегда с ним счастлива, пройдет, главное — что он как он есть, он очень хороший, я очень счастлива, очень, очень, главное, было, опять будет, а это минута, мелочи, пройдет...» Но я уже не могла помнить тот огромный радостный мир, в котором я и Юра жили последние месяцы. Мир прошлый и настоящий растаял, как далекое облачко, словно не было ничего. Раздражение и злоба заволокли мое зрение и я не помнила — хотя старалась вспомнить и вернуть себе крупицу спокойствия — что много раз в недалеком прошлом уже через минуту мне казались странными и удивительными мое раздражение, моя горестная злоба, и как я потом тут же насовсем забывала о них и их причинах. Но сейчас мое горе было огромным, неподвижным, как ночная духота летом, упадок настроения, тьма душевная взяли полную власть надо мной.

— Я не могу больше, — выкрикнула я сквозь сжатые зубы. Слезы навернулись на глаза. Он с удивлением смотрел на меня, и тут же глаза его сердито прищурились и нахмурился лоб. — Я так не могу!..

— Что ты не можешь? — сухим вдруг и безжизненным голосом спросил Юра. Мне сделалось страшно, слезы потоком полились из глаз. Я закрыла лицо ладонями. Он повернулся, сел в свое кресло и взял книгу. Склонив голову, он смотрел в раскрытую книгу, глаза и лицо его помертвели.

— Ты можешь сейчас читать?

— Могу. Я все могу, что надо.

Сердце мое заныло и провалилось в желудок, в котором я ощутила спазмы и нестерпимую боль. Злобы больше не было, были страх и горе, его помертвение могло означать самое худшее, всеобщий конец света не был бы так страшен для меня.

— Что же будет?.. Всё?.. теперь всё?.. — спросила я. Он молчал и читал книгу. Я, ничего не соображая, подскочила к нему, схватила книгу и бросила, почти не видя Юру, ужасаясь тотчас же своему поступку. Он поднял лицо свое ко мне, я не могла вынести, какое оно чужое, чужое и мертвое. — Прости!.. Прости...

— Бог простит.

Не зная, что предпринять мне, чтобы прекратить эту муку, я опустилась на колени возле кресла, я хотела, чтобы Юра улыбнулся мне весело, оттаял, но что-то сломалось невозвратно и, кажется, по моей вине.

— Юра...

— Встань, — сказал он отчужденно. — На коленях... зачем?

— Ничего. Мне так удобно. Ты теперь жалеешь, да? — Он пожал плечом. — Жалеешь о близости нашей?

— Ничего я не жалею.

— Ты хочешь, я уйду?

— Я хочу, чтоб ты делала, чего ты сама хочешь. Чего хочешь, то и делай. Перестань плакать. — Он усмехнулся. — Столько слез, откуда может столько взяться?

Когда он говорил грубо и обиженно, и недовольно, еще оставалась надежда. Теперь, увидев его спокойствие и холодную доброжелательность, я поняла: надежды больше нет.

Я сказала, и голос мой был вымученный и надтреснутый:

— Мне надо ехать к маме, но я не могу так расстаться с тобой. Не могу. Не могу, что ты чужой. Я перестаю тебя чувствовать, нельзя так. Тебе плохо со мной?

— Скучно, — со вздохом сказал он.

— Что скучно?

— Все это скучно. Не нужно... эти сцены. У тебя жуткий характер. Жуть. Тот еще подарочек.

— У меня характер?.. Надо же так повернуть. Ты так ведешь себя, не доверяешь... Проклятый ковер!.. Я не знаю, когда я тебе нужна, когда не нужна... чем нужна... Могу я подойти к тебе, не могу подойти. У меня вырабатывается комплекс. Понимаешь? Если я буду бояться сделать каждый шаг, сделать любое движение, — я покачала головой, — я зациклюсь на этом... Может угаснуть чувство...

— Чье? твое?

— Да…

— И прекрасно! — с уверенностью сказал он. Но этим он меня не мог обмануть, я видела, ему нужно защитить слишком ранимое самолюбие его, и горячая его незаинтересованность сплошное притворство. И все же я не могла не выяснить до конца, что содержится в самой глубине его мыслей и желаний. Меня так и тянуло спросить и я спросила:

— Тебе тяжело со мной? Я тебе мешаю?.. — Он молча смотрел в окно напротив, не делая ни малейшей попытки прийти мне на помощь, никакого движения мне навстречу; я надеялась, что он как всегда тактично, легко и без упрека утешит меня. А он молчал, сбивая меня с толку. Я всегда старалась сделать другим больше, чем они мне, чтобы никогда не услышать упрека, что я кому-то что-то обязана. Он, может быть, на самом деле тяготился моим присутствием, и может быть не отвечал мне, потому что не хотел поступить нетактично и обидеть меня. — Надо расстаться? — спросила я.

— Наверное, лучше всего.

— Ты этого хочешь?

— Я же сказал, что хочу, чтоб было, как ты хочешь.

— Но сам ты чего хочешь?

— В настоящий момент я хочу сидеть и читать и чтоб меня не дергали. Глобальных объяснений на полночи я не хочу, не надо. Ты не в первый раз заводишь разговор о своих комплексах. Слишком они тебя волнуют. Но это у меня скоро выработается комплекс... на твои комплексы. Ты такая же эгоистка, как твоя сестрица. Она все толкует об эгоизме и эгоистах, все у нее эгоисты... не замечая, что сама она гребет только под себя в прямом и в переносном смысле... Очень вы себя любите... носитесь с собой...

— Ну, знаешь. Ты такой же.

— Может быть. Но я научился спокойствию...

— Равнодушию.

— Да, это ее любимое словечко. Вера им оправдывает свое рвачество. Постоянно говорит об эгоизме, как все эгоисты, дает на копейку, а требует, чтобы ей возвращалось рублями, десятками, сотнями рублей. Все у нее мерзавцы, негодяи... как там? — отвратительные личности; конечно, никто не хочет терпеть ее претензии. Она с ее ажиотажем и с фантастическими требованиями, которые она хочет, чтобы немедленно были выполнены, уже много раз меня подводила. Пристает с ножом к горлу. Она у нас постоянно бедная и несчастная, ее надо жалеть, помогать, уступать, выполнять ее требования — иначе человек отвратительный мерзавец. То она ко мне ходит и плачется, какой Жуков негодяй и дрянь. А когда она мне насвинячит так, что мы с ней по два-три месяца не разговариваем — при встрече я здороваюсь — она ему жалуется на меня: тогда я негодяй и дрянь... отвратительный мерзавец. При том сколько я ей сделал; она этого не понимает. Не в том дело, что я сделал, а в моем к ней отношении, в моральной поддержке, я бы сказал, опеке — это ведь важнее всего. Но не понимает. Не помнит. Если она вошла в раж, она не слышит себя, совершенно не отдает себе отчет в своих словах, и что ей говорят, она вместо этого тоже слышит совсем другое. Как у тебя — минута психопатства заслоняет всё.

— Да... Ты прав. Я виновата...

— На работе никто не хочет терпеть ее повышенную требовательность. Вера, конечно, умная — для женщины очень умная. И понимает, что как-то не так ведет себя...

— Как я опять все испортила!..

— Поэтому ищет себе оправданий. Одно из них — что к себе она тоже чрезвычайно требовательная. Но это ее личное дело. Она может себя хоть в землю втоптать, все что угодно. Себя — да. Но никто не дает права никому насиловать другого. Не понимает... То есть, может быть, понимает, но не может побороть свое психопатство...

— Ты уже не сможешь забыть, что сейчас произошло...

— Я научился спокойствию и радости внутри себя. Я научился сдерживаться. Главное не в том, чтобы что-то сделать другому и из-за этого возомнить о себе, что ты такой благодетель, что можешь уже теперь хоть ноги об него вытирать, как истеричные барыни в стародавние крепостные времена... Лучше не сделать и не испортить настроение человеку, чем что-то сделать — и лишить его радости своей грубостью, или повышенной требовательностью и гноем раздражения. Я не стараюсь все захватить, что проплывает рядом и на что упал мой взгляд. Я не боюсь потерять. Мне не надо, мне хватит. И вместо того, чтобы портить людям настроение, считаю себя обязанным сделать или, по крайней мере, сказать что-нибудь приятное и доброе. Зачем каждый раз тыкать носом человека?.. Вера слишком хорошо живет, и всю жизнь жила хорошо и благополучно. Как девчонке, ей крупно не повезло. Это из нас, из мальчишек, еще в детстве выбивают — в прямом смысле кулаками — всякую избалованность, капризы и ложное самолюбие, а также вспыльчивость, упрямые претензии и завистливую злобность. Удивительно — она считает себя отзывчивой, самоотверженной даже. Болтает о равнодушии. Но ни один равнодушный не испортил окружающим столько крови, сколько она.

— Папа меня больше любит, а мама — Веру. Она неуравновешенная, но незлая. — Он сделал движение возразить и ничего не сказал. Я смотрела на него, с ужасом вдруг подумав, как я могла разозлиться, какая я дура: я даже одну секунду ненавидела его. Это казалось диким, невообразимым, но это было. Он молчал, я, наконец, решилась. Быстро приблизила мою голову к его голове, обняла и поцеловала в щеку, хотела в губы, он уклонился, и я опять поцеловала его в щеку, в подбородок, в шею. Он ответил мне поцелуем, когда я подставила ему свою щеку, легонько прижал ладонью мой затылок и стал водить по волосам от макушки к затылку, задумчиво и мягко водил по волосам. Я спросила шепотом: — Ты забудешь все? Насовсем забудешь? — Он кивнул, хмыкнул — иронически или весело — и молча гладил меня по волосам, пока я еще несколько раз поцеловала его, не умея остановиться. — Юра, ты, правда, забудешь?

— Я уже забыл.

— Как хорошо вместе. Мне ничего не надо. Какая я дура. Я сейчас не понимаю, как я могла на тебя обидеться. Вот сейчас я все помню, что это ерунда, ты такой хороший, что что бы ни было, не надо обращать внимания. А в такую минуту я почему-то забываю. Надо запомнить, и всегда помнить.

— Психопатка. — Он засмеялся и по-настоящему обнял меня. — Дурная ты баба, Витюша... Так завопить — из-за чего, спрашивается?

Мне на секунду стало не по себе, но ни раздражением, ни обидой не наполнило душу, а только боязнью, что он не сможет забыть и недовольство и сожаление, оттого что он полюбил меня, будут накапливаться в нем. Я сказала укоризненно:

— Ну вот, ты опять вспомнил. А сказал, что забыл. А у меня сейчас такое чувство, как будто ничего не произошло, не было ничего у нас плохого. Даже странно.

— И у меня так же. Не обращай внимания, это я так. Ничего плохого не было.

— У тебя накапливается.

— Нет. Я ведь без упрека, просто вспомнил. Ну, помню — но я сказал не для того, чтобы тебя как-то упрекнуть или обвинить в чем-то...

— Ты не жалеешь?..

— Нет. — Он качнул головой. — Нет, золото ты мое свинцовое. Хомут чугунный на шее моей. Это чтобы я не спал на жизненной дороге, не зарастал мхом и плесенью — Господь Бог послал мне тебя, мой подарочек драгоценный... Да, характер у тебя.

— Очень тяжелый?

— Тяжеловатый. Работать надо над собой. Ничто само собой не приходит.

Он с этими словами притянул меня, усадил к себе на колени, несколько раз целуя рот ко рту, отрешенно, почти механически, и я сразу же потеряла контроль над телом, сладкая волна прошла от макушки до кончиков пальцев ног, ноги задрожали, а в голове заволокло туманом и сознание отключилось.

— Не хочу уходить, — шепотом сказала я. — Юра... мой Юра... любимый.

— Всё! Время позднее. — Он отстранил меня, я почувствовала досаду сопротивления, но силою воли смогла заменить ее, отряхнув уныние, на относительное спокойствие, это была настоящая боль возвращения к действительности откуда-то из потусторонних сфер. — Пока ты доедешь, я тут буду волноваться. Обязательно позвони мне.

— Ты ляжешь спать?

— Конечно, нет. Я подожду твой звонок. Пойдем, я сейчас провожу тебя на автобус.

— Не надо, поздно уже.

— Обязательно провожу.

— Нет, нет. Ты опять завтра не выспишься, Я сама отлично доеду. Ну, родной, не надо, не ходи.

— Да ты что? У меня здесь темень. Пьянчуги сегодня ходят. Чтобы я сидел и волновался.

— А что со мной будет?

— Вот когда случится, тогда узнаешь. Но пока я ходячий, ничего не случится. Провожу тебя. — Он начал переодеваться,

— Если бы не мама, я бы осталась. Что-нибудь соврала бы...

— Врать нехорошо.

— Она совсем разболелась. Я должна поехать.

— Еще бы не должна. Ты с пятницы не звонила.

— Не могу же я звонить из-за города, где нет телефонов.

— Не нравится мне это.

— Зачем ты мне это говоришь? А мне нравится? Как я могу сказать ей правду?

— Придумай что-нибудь. Вера не догадывается?

— Я ее почти не вижу. В пятницу, когда я уходила, она как раз пришла.

— Одна?

— Да. Андрей с Ириной остались дома.

— Она, правда, не догадывается?

— Да с чего бы? Я с нею не откровенничаю.

— Хороши сестры, — как бы в шутку заметил Юра.

— Ладно, не будем ссориться на прощанье, — сказала я неожиданно резким тоном.

— Разве мы ссоримся? — спросил Юра.

У меня снова испортилось настроение — оттого что я расставалась с ним, никак не могла оттолкнуться, порвать невидимую привязь. Тянуло остаться, но нельзя было, нельзя, должна я была вернуться домой. Каждый раз после воскресенья я должна была вернуться.

Только на выходные дни я обманом завоевывала себе свободу от дома, иногда и на неделе, если получалось выдумать командировку, а он опять затронул неприятную тему, и не по душе мне были его слова, нехорошо он говорил о слишком серьезной, слишком непростой, неразрешимо сложной проблеме нашей тайной любви.

Тяжко это было — наши изматывающие встречи, когда я забросила все без исключения дела домашние, личные. О нашей свадьбе не могло быть речи из-за Веры, из-за самого Юры, а без этого невозможно было ничего объяснить моим маме и папе. А главное сейчас, что более всего меня тревожило, болела мама, и я боялась признаться, произнести для себя откровенно — тяжело болела. Все вместе окончательно испортило настроение, не нравилось мне все это, и его слова, и моя ложь, неопределенное наше будущее тревожило, возмущало, не нравилось. Я все-таки взяла себя в руки, но, боюсь, мой вид был не очень радостный, когда я сказала:

— Нет, конечно, не ссоримся. Ты не думай ни о чем. Хорошо? — Я обняла его, прижалась к нему, всем-всем телом ощутила каждую клеточку его тела. — Я тебя очень-очень люблю... Я тебя никому не отдам!.. — Я снова говорила с полною искренностью и радостно, если только надрыв душевный может быть радостным.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Рейтинг@Mail.ru Rambler's
      Top100